– Тебе, господин художник, приказано написать портрет этого господина, – прояснил ситуацию чиновник.
– Да… Я готов, – охрипшим голосом откликнулся живописец. – Начинать прямо сейчас?
– Немедленно.
Привычное занятие постепенно возвращало душевное равновесие. Разумом Франческо сознавал, насколько опасна и непредсказуема его миссия, но, раскладывая инструменты, он все больше успокаивался и даже осмелился настаивать на своем:
– Здесь слишком темно. В таких условиях невозможно работать.
– Сейчас принесут свечи! – немедленно откликнулся следивший за всем происходящим чиновник.
– Осмелюсь заметить, твоя милость, что писать желательно при естественном освещении, иначе цвета на холсте будут не такими, как на самом деле.
Лицо чиновника осталось непроницаемым, он только сделал жест рукой и один из стражников, также находившихся в комнате, отодвинул плотную занавесь. Помещение сразу наполнил свет, узник, привыкший к сумраку, зажмурился, невольно подался назад, но потом, немного привыкнув к яркому освещению, стал смотреть в окно, туда, где видны были подернутые дымкой дали и остроконечные крыши домов.
– Теперь ты можешь работать?
– Да, твоя милость.
В душу Франческо снизошло спокойствие. Когда он отдавался работе, то забывал обо всем, видя перед собой лишь тот образ, что должна была увековечить его кисть. Глаза отражали сущность души и, стремясь понять человека, мастер подолгу вглядывался в них. Но сегодня взгляд его модели ускользал, сидевший в кресле мужчина просто не замечал художника, погрузившись в свои думы. Франческо мог только со стороны наблюдать за ним, представляя его сущность, но так и не заглянув в душу. Лишь годы жестоких страданий могли придать глазам такое мудрое и отрешенное выражение. Это было выстраданное спокойствие, осознание того, что все в жизни проходит, утекает сквозь пальцы и не может случиться счастливое чудо, приносящие избавление. Но нет… в огромных темно-зеленых глазах еще жила надежда. Она то вспыхивала ярким огнем, то затухала, обращалась в тоску. А еще в них таилась неуловимая насмешка… и сила… и растерянность… и надменность князя… и печаль…
Впечатлительный Франческо опустил голову. Он никогда до конца дней своих не смог бы забыть этих глаз, но так и не сумел встретиться с ними взглядом. Несколько раз глубоко вздохнув и справившись с волнением, художник продолжил изучать свою модель, стараясь создать целостный образ и не поддаваться завораживающей силе темно-зеленых очей. На изможденном, больше похожем на обтянутый кожей череп лице незнакомца лежала печать болезни. И все же его можно было бы назвать красивым, если бы… Если бы не искалеченный рот – неестественно выступающая челюсть с растянутой нижней губой.
Только теперь Франческо сообразил, что наблюдательность и потрясающая зрительная память, коими он так гордился, изменили ему на этот раз. Не надо было быть художником, чтобы заметить это увечье, но Франческо упустил из виду явный физический изъян, плененный тайной печальных глаз незнакомца. Позабыв об осторожности, Франческо хотел заговорить с ним, чтобы хотя бы узнать его имя, но бдительные стражи, все время находившиеся в комнате, пресекли эту попытку.
– Работай, работай, господин художник. Время не ждет.
Строгий голос чиновника вернул живописца на землю. Он поспешно взял в руки уголек, набрасывая на холсте черты необыкновенного лица. Глаза Франческо нарисовал очень легко, а вот с нижней частью лица пришлось повозиться – деформированная челюсть никак не хотела «ложиться» на холст, разрушая гармонию некогда совершенного лица. Наконец, сделав набросок углем, художник обвел линии жидкой охрой и принялся раскладывать на палитре нужные краски.
Работа пошла значительно быстрее, азарт охватил Франческо, но едва только на холсте возникло лицо незнакомца, работу остановили.
– Достаточно, господин Баттини. Остальное дорисуешь дома.
– Нет! Мне надо поработать над взглядом! Он должен быть устремлен на того, кто смотрит на портрет, а здесь взгляд все ускользает и ускользает. Видите? Я и сам не могу понять, куда смотрит этот господин.
– Не имеет значения. Портретное сходство очевидно. Собирай краски, господин художник, ведь тебе же не хочется здесь задержаться надолго?
Это была неприкрытая угроза, разом вернувшая Франческо к реальности. Он начал поспешно складывать кисти, стараясь больше не смотреть на человека, сидевшего у окна. И все же покидая помещение, художник обернулся, и его взгляд встретился с глазами узника – зрачки уперлись в зрачки, и Франческо ощутил обжигающий огонь. Человек, которого он рисовал, не был пассивным наблюдателем – он жил, буря чувств переполняла его душу.
Отступив на несколько шагов, Элизабет Силади задумчиво созерцала два стоявших на мольбертах портрета. Мужчина и девушка были изображены в таком ракурсе, будто смотрели друг на друга, но все равно совершенно не походили на счастливую пару. Элизабет это не нравилось – свадебным портретам надлежало выглядеть более убедительно.
Скрипнула половица. Кто-то на цыпочках вошел в комнату. Старуха даже не обернулась – ее сын с детства обожал делать сюрпризы, эффектно появляясь там, где его не ждали, и оставался верен этой своей детской привычке по сей день.
– Как тебе «любящие голубки»? – негромко спросила Элизабет.
Матьяшу было не до иронии. Король завидовал спокойствию матери, умевшей ко всему относиться с насмешливым равнодушием – сам он просто места себе не находил, вспоминая разговор с папским посланником. Епископ сообщил, что папа Сикст IV гневается и требует ясного ответа, почему Дракула по-прежнему находился в тюрьме, хотя почти год минул с того момента, как святой престол заинтересовался судьбой венгерского пленника. Многочисленные послания из Буды, повествовавшие о зверствах заключенного, якобы насаживавшего на палочки крыс и совершавшего иные, не менее страшные «злодеяния», не производили на главу церкви должного эффекта и только вызывали раздражение. Оправдать содержание Дракулы в тюрьме, рассказывая о его жестокости, не удалось, а придуманный матерью план «примирения», сглаживавший острые углы и скрывавший противоречия, с одной стороны, казался недостаточно убедительным, а, с другой, – пугал Матьяша. Покосившись на обрюзгшую, старую и равнодушную Элизабет, игнорировавшую душевные муки собственного сына, король с раздражением произнес: